Том 9. Очерки, воспоминания, статьи - Страница 146


К оглавлению

146

Но тихой и покойной грустью смягчены воспоминания о нем. Так, вероятно, после землетрясения, разрушившего громадный город, грустили его жители о погибшем прекрасном храме.

Наше воображение пресытилось кровавыми картинами смерти, тысячами трупов, неутолимыми материнскими слезами, грозным заревом пылающих деревень, и нежная поэзия Чехова с его усталыми, спящими полями, облитыми кротким светом вечерней зари, с его росистыми утрами на берегах медленных, заросших камышами рек, с ночными дорогами среди искрящихся снегов, с пахучими летними полднями и шумными веселыми дождями, с прекрасными женскими лицами, так очаровательно улыбающимися сквозь светлые слезы, — вся эта драгоценная прелесть чеховской поэзии представляется нам далекой, бесконечно милой сказкой. И теперь, когда наступает время великих, грубых, твердых, дерзновенных слов, жгущих, как искры, высеченные из кремня, — благоуханный, тонкий, солнечный язык чеховской речи кажется нам волшебной музыкой, слышанной во сне. Но события проходят, и всему наступает конец. Во всех нас живет неумирающая вера в то, что Россия выйдет из кровавой бани обновленной и светлой. Мы вздохнем радостно могучим воздухом свободы и увидим над собой небо в алмазах. Настанет прекрасная новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку, взаимного доверия, красоты и добра. И тогда-то имя Чехова засияет во мраке непреходящего бессмертия. Ибо он был истинным глубоко русским художником, каким до него был разве только один Пушкин. Никто так тонко и проникновенно не чувствовал грусти и шири русской природы. Русская жизнь зачерпнута им повсеместно до самого дна и отражена с мельчайшей правдивостью. Не его вина, если эта жизнь в художественном изображении выходила серой, тоскливой, низменной, неустроенной и дикой. Арестантского халата не напишешь кармином и берлинской лазурью. Он никогда не морализовал, не «обливал ядом презренья», не «жег смехом гражданской сатиры», не «клеймил» гневным словом. Он, как врач, вооруженный громадным знанием, чуткостью, хладнокровным опытом и необычайной наблюдательностью, вдумчиво прислушивался к течению русской жизни и рассказывал нам о наших болезнях, о равнодушии, лености, невежестве, грязи, халатности, мелком зверином эгоизме, трусости, дряблости. И как тонкий грустный скептик, изверившийся в паллиативе, он не досказывал, что одряхлевшему и обленившемуся больному, не встающему с кресла, всего нужнее недоступный для него свободный воздух и быстрые сильные движения. Но диагноз его был безошибочен. Если под Садова, по выражению Мольтке, победил школьный учитель, то с мукденских полей и сопок бежали, топча друг друга в безумной панике: чеховский мужик, оголодавший, одичавший, ослепленный тьмою и рабством, чеховский мещанин, развращенный жизнью городских окраин, чеховское милое, доброе, нелепое, вымирающее слабосильное дворянство, чеховский чиновник, офицер, интеллигент, разъеденные ничегонеделанием, выпивкой, винтом, сплетней, самохвальством, пустой и бесстыдной ленью.

И это Вершинины пускали себе пули в лоб на батареях, и его Астровы сходили с ума, подавленные ужасами кровавого побоища.

Но пусть даже исчезнут, переведутся эти люди — детища мрачного тупого безвременья, — Чехов всегда будет дорог для нас, как великий, недосягаемый мастер слова, как удивительный художник прекрасного русского языка. Вместе с замечательной простотой и скромностью фразы он сумел соединить ее изысканное разнообразие, непостижимую гибкость оборотов, изящную и благородную смелость формы, точность и новизну эпитетов — всю эту неувядаемую прелесть чеховской речи, которой долго еще будут удивляться и учиться писатели будущих времен.

Слова Чехова — это лучшие цветы, растущие на его могиле. Да будут же они благословенны вместе с его незабвенной памятью!

О Кнуте Гамсуне

I

«Большая книга вышла из печати, целое королевство, маленький шумный мир настроений, голосов и образов. Ее раскупали и читали. Имя его было у всех на устах, счастье не покидало его… Эту книгу он написал на чужбине, вдали от воспоминаний пережитого на родине, и она была крепка и сильна, как вино». «Милый читатель, это история Дидриха и Изелины. Она была написана в доброе время, во дни ничтожных работ, когда все легко переносилось, написана с сильной нежностью к Дидриху, которого бог поразил любовью».

Это все говорится о книге Иоганнеса, сына мельника, которого так же, как и всех героев Гамсуна, бог поразил прекрасной, трагической, пронизавшей всю его жизнь любовью («Виктория»). Но так и кажется поневоле, что Гамсун говорит здесь о другой книге, о своем «Пане», создавшем автору его теперешнюю, чуть ли не всемирную известность.

Первый перевод этого замечательного романа появился у нас около восьми лет тому назад — боюсь ручаться за точность — в книгоиздательстве «Скорпион», в очень хорошем переводе Полякова. Потому ли, что широкая публика относилась тогда еще недоверчиво к этому издательству с таким претенциозным названием и исключительным направлением или благодаря изысканной аристократической своеобразности, непринужденной простоте и глубине, пестроте настроений и новизне формы, которыми блистает это произведение, — но только первое издание его перевода расходилось довольно медленно. Правда, покойный Чехов один «из первых приветствовал его, называя этот роман чудесным и изумительным еще в то время, когда о Гамсуне очень мало знали даже на его родине, в Норвегии. И если теперь имя Гамсуна действительно на устах у всех образованных русских читателей, то это явление приятно заметить, как рост художественного понимания и повышения вкуса.

146