Том 9. Очерки, воспоминания, статьи - Страница 166


К оглавлению

166

Слог его быстр, легок, изворотлив и подвижен. Повсюду Дюма отдает предпочтение живому диалогу с короткими вопросами и ответами. Побочным обстоятельствам и второстепенным сведениям о своих героях он не дает много места, предпочитая выяснить их двумя-тремя <фразами> в разговоре. У него есть промахи, вроде грубостей, повторений, тусклых мест, сделанных без подъема, неловких переходов и т. д. Но всматриваться тщательно в его стиль так же бесполезно и ненужно, как разглядывать вблизи театральные декорации, которые кажутся крикливой мазней на расстоянии аршина и образуют волшебную картину с другого конца зрительного зала.

Он писал свободным тоном, без затруднений, не углубляясь, довольствуясь беглым чтением, в путешествии одним впечатлением, что не мешает, когда он не спешит, знать и тонкость своего ремесла, и говорить о стиле других авторов с глубоким пониманием…

XX

Строгий Брандес так говорит о Дюма: «Он наполнял сцену, газеты и книжные лавки своими произведениями. Печатные машины кряхтели и стонали, чтобы только угнаться за его быстрым пером. Следует только жалеть о том, что мальчишеское легкомыслие помешало ему пройти хорошую школу».

А Пелисье важно замечает: «Если бы Дюма не разбрасывал так щедро своих богатых сил, он достиг бы звания одного из величайших писателей своего века».

Но мы скромно думаем, что если бы какая-нибудь школа и сумела наложить узду на буйное творчество Дюма, то она только изуродовала бы его прекрасный талант.

Что же касается до глубокомысленного мнения Пелисье, то мы хотели бы спросить: где же наконец в писательской иерархии эти пограничные мысли, отделяющие великолепного от великого, великого от талантливого и талантливого писателя от того, которого просто приятно почитать на ночь? Кто берет на себя смелость учреждать эту шкалу ненужного местничества? И кто посмеет упрекнуть человека, если он чистосердечно признается, что Эдгар По, Киплинг и Мопассан ему ближе и понятнее, чем Гомер, Гете и Данте?

Дюма иногда говорил: «Я насилую историю». И правда, ему случалось бесцеремонно обращаться с историческими фактами, пригоняя их к развивающемуся плану романа. Но он никогда не искажал духа истории и не отступал от правды в изображении исторических лиц. Его Карл IX, Генрих III, Людовик XIII, Людовик XIV, Людовик XV, Людовик XVI, Катерина Медичи, Анна Австрийская, Мария-Антуанетта, Ришелье и Мазарини не только верны истории, но каким-то чудом, истинно гениальным проникновением их образы угаданы и закреплены еще глубже, еще живее и человечнее, чем доступно сухой науке, и никакой учебник не запечатлеет их так резко в памяти, как его романы. Дамы шестнадцатого столетия действительно имели жестокое и противное для нас обыкновение сохранять головы и сердца своих возлюбленных, погибших за них на дуэли или на эшафоте; кавалер де ля Молль действительно умер на плахе, частью из любви к Марголине Валца, частью жертвой придворной интриги; Шарль де Бюсси действительно оборонялся против двенадцати наемных убийц, выбросился из окна, повис телом на остриях садовой решетки и был действительно пристрелен из аркебуза по приказанию завистливого и ревнивого Франсуа Анжуйского. Но когда вы читаете скупую историческую хронику, преображенную в пылком воображении Дюма, когда вы видите давно ушедших людей…

…А сознаться в этом запретном грехе они до сих пор не решились. И потому-то очень жалко, что в русской литературе до сих пор не появилось настоящей, умной, смелой и справедливой книги об этом щедром, веселом, героическом и великом Дюма.

(1918)

Нансеновские петухи

В своих замечательных записках о Северной экспедиции Фритьоф Нансен рассказывает, между прочим, про злосчастную судьбу петуха, находившегося со своим верноподданническим гаремом на борту «Фрама». Оказалось, что бесконечная полярная ночь совершенно перепутала в его петушином сознании все представления о времени и о явлениях природы. Он так привык к тому, чтобы вслед за его звонким криком послушно всходило великолепное солнце, что в первый раз, когда оно не выкатилось из-за горизонта, петух гневно ударил шпорой и уже приготовился сказать, подобно своему знаменитому тезке: — Мне кажется, что я ждал?

Но солнце не появилось даже с опозданием. Петуху пришлось повторить свой возглас еще раз, и еще, и еще. Солнце не повиновалось. Через несколько ужасных дней петух сошел с ума. Он стал кричать почти без перерыва, побуждаемый к этому светом зажигаемой лампы, чьим-нибудь резким движением, внезапным шумом; чаще же орал без всякого повода.

Дальнейшая его судьба нам неизвестна. Вероятно, никем не услышанный и не понятый, забывший свои прямые обязанности, презираемый даже собственным, прежде столь раболепным курятником, потерявший сон и аппетит, он дошел до полной степени изнурения, нашел свой жалкий конец в матросской похлебке или в животах лапландских ласк.

Признаться, этот конец мне, любителю чувствительного, не по душе. Я бы все-таки хотел увидеть, как вместе с предсмертным криком петуха из-за морского горизонта брызнули первые золотые лучи солнца… Он все-таки победил! Не в обиду будь сказано трагической тени нансеновского шантеклера — описание его последних дней очень напоминает мне времяпрепровождение иных русских деятелей за границей. С большой одной разницей. О чем думал в полярные ночи повелитель солнца — несчастный и нетерпеливый, — этого мы никогда не узнаем. Легче представить себе мысли Наполеона на Св. Елене. Но мысли эмигрантских, ненастоящих шантеклеров весьма доступны исследованию, ибо они почти ежедневно, черным по белу, печатаются в газетах.

166